После чая, когда горничная Малаша убирала посуду, отец ставил пред Томилиным две стеариновые свечи, все усаживались вокруг стола, Варавка морщился, точно ему надо было принять рыбий жир, – морщился и ворчливо спрашивал:

– Что – опять чтение премудростей сиятельного графа?

Затем он прятался за рояль, усаживаясь там в кожаное кресло, закуривал сигару, и в дыму ее глухо звучали его слова:

– Ребячество. Шалит барин.

– Мыслитель, – тоже неодобрительно мычал доктор, прихлебывая пиво.

Доктор неприятен, он как будто долго лежал в погребе, отсырел там, оброс черной плесенью и разозлился на всех людей. Он, должно быть, неумный, даже хорошую жену не мог выбрать, жена у него маленькая, некрасивая и злая. Говорила она редко, скупо; скажет два-три слова и надолго замолчит, глядя в угол. С нею не спорили и вообще о ней забывали, как будто ее и не было; иногда Климу казалось: забывают о ней нарочно, потому что боятся ее. Но ее надорванный голос всегда тревожил Клима, заставляя ждать, что эта остроносая женщина скажет какие-то необыкновенные слова, как она это уже делала.

Однажды Варавка вдруг рассердился, хлопнул тяжелой ладонью по крышке рояля и проговорил, точно дьякон:

– Чепуха! Всякое разумное действие человека неизбежно будет насилием над ближними или над самим собой.

Клим ожидал, что Варавка скажет еще: «Аминь!» – но он ничего не успел сказать, потому что заворчал доктор:

– Наивничает граф, Дарвина не читал.

– Дарвин – дьявол, – громко сказала его жена; доктор кивнул головой так, как будто его ударили по затылку, и тихонько буркнул:

– Валаамова ослица...

На Варавку кричала Мария Романовна, но сквозь ее сердитый крик Клим слышал упрямый голос докторши:

– Он внушил, что закон жизни – зло.

– Довольно, Анна, – ворчал доктор, а отец начал спорить с учителем о какой-то гипотезе, о Мальтусе; Варавка встал и ушел, увлекая за собой ленту дыма сигары.

Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? – он тотчас ответил:

– Это – собачка, с которой охотятся за истиной. Он был веселее всех взрослых и всем давал смешные прозвища.

Клима посылали спать раньше, чем начиналось чтение или преферанс, но мальчик всегда упрямился, просил:

– Я посижу еще немножко, немножечко!

– Нет, – как он любит общество взрослых! – удивлялся отец. После этих слов Клим спокойно шел в свою комнату, зная, что он сделал то, чего хотел, – заставил взрослых еще раз обратить внимание на него. Но иногда отец просил:

– А ну-ко, почитай «Размышление» от строки:

Ты, считающий жизнью завидною.

Клим протягивал правую руку в воздухе, левой держался за пояс штанов и читал, нахмурясь:

Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру, –
Пробудись!

Варавка хохотал до слез, мать неохотно улыбалась, а Мария Романовна пророчески, вполголоса говорила ей:

– Он будет честным человеком.

Клим видел, что взрослые всё выше поднимают его над другими детьми; это было приятно. Но изредка он уже чувствовал, что внимание взрослых несколько мешает ему. Бывали часы, когда он и хотел и мог играть так же самозабвенно, как вихрастый, горбоносый Борис Варавка, его сестра, как брат Дмитрий и белобрысые дочери доктора Сомова. Так же, как все они, Клим пьянел от возбуждения и терял себя в играх. Но лишь только он замечал, что кто-то из больших видит его, он тотчас трезвел из боязни, что увлечение игрою низводит его в ряд обыкновенных детей. Ему всегда казалось, что взрослые наблюдают за ним, ждут от него особенных слов и поступков.

Вместе с тем он замечал, что дети всё откровеннее не любят его. Они смотрели на него с любопытством, как на чужого, и тоже, как взрослые, ожидали от него каких-то фокусов. Но его мудреные словечки и фразы возбуждали у них насмешливый холодок, недоверие к нему, а порой и враждебность. Клим догадывался, что они завидуют его славе, – славе мальчика исключительных способностей, но все-таки это обижало его, вызывая в нем то грусть, то раздражение. Ему хотелось преодолеть недружелюбие товарищей, но он пытался делать это лишь продолжая более усердно играть роль, навязанную взрослыми. Он пробовал командовать, учить, и – вызывал сердитый отпор Бориса Варавки. Этот ловкий, азартный мальчик пугал и даже отталкивал Клима своим властным характером. В его затеях было всегда что-то опасное, трудное, но он заставлял подчиняться ему и во всех играх сам назначал себе первые роли. Прятался в недоступных местах, кошкой лазил по крышам, по деревьям; увертливый, он никогда не давал поймать себя и, доведя противную партию игроков до изнеможения, до отказа от игры, издевался над побежденными:

– Что – проиграли, сдаетесь? Эх вы...

Климу казалось, что Борис никогда ни о чем не думает, заранее зная, как и что надобно делать. Только однажды, раздосадованный вялостью товарищей, он возмечтал:

– Летом заведу себе хороших врагов из приютских мальчиков или из иконописной мастерской и стану сражаться с ними, а от вас – уйду...

Клим чувствовал, что маленький Варавка не любит его настойчивее и более открыто, чем другие дети. Ему очень нравилась Лида Варавка, тоненькая девочка, смуглая, большеглазая, в растрепанной шапке черных, курчавых волос. Она изумительно бегала, легко отскакивая от земли, точно и не касаясь ее; кроме брата, никто не мог ни поймать, ни перегнать ее. И так же, как брат, она всегда выбирала себе первые роли. Ударившись обо что-нибудь, расцарапав себе ногу, руку, разбив себе нос, она никогда не плакала, не ныла, как это делали девочки Сомовы. Но она была почти болезненно чутка к холоду, не любила тени, темноты и в дурную погоду нестерпимо капризничала. Зимою она засыпала, как муха, сидела в комнатах, почти не выходя гулять, и сердито жаловалась на бога, который совершенно напрасно огорчает ее, посылая на землю дождь, ветер, снег.

О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все, что хочет, но часто делает не так, как надо.

– Бога вовсе и нет, – заявил Клим. – Это только старики и старухи думают, что он есть.

– Я – не старуха, и Павля – тоже молодая еще, – спокойно возразила Лида. – Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что бог играет в люди, как Борис в свои солдатики.

Мать свою Лида изображала мученицей, ей жгут спину раскаленным железом, вспрыскивают под кожу лекарства и всячески терзают ее.

– Папа хочет, чтоб она уехала за границу, а она не хочет, она боится, что без нее пап пропадет. Конечно, папа не может пропасть. Но он не спорит с ней, он говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся умереть.

С этой девочкой Климу было легко и приятно, так же приятно, как слушать сказки няньки Евгении. Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все таким же, каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру. Он смущался и досадовал, видя, что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это было уже потому трудно, что Лида могла говорить непрерывно целый час, но не слушала его и не отвечала на вопросы.

Нередко вечерами, устав от игры, она становилась тихонькой и, широко раскрыв ласковые глаза, ходила по двору, по саду, осторожно щупая землю пружинными ногами и как бы ища нечто потерянное.